• Lady-international
Соцсеть для Леди
новая информационно-социальная сеть
Добро пожаловать !

Неистовая Зинаида

Она всегда писала от лица мужчины. Может, потому и мы вслед за ней тоже говорим про неё в мужском роде: поэт, прозаик, критик, драматург, редактор. В женском роде Зинаиде Гиппиус подходит, пожалуй, лишь одно определение, то, которого вообще не бывает в мужском - Легенда Серебряного века.

Вячеслав Недошивин

Она умерла в воскресенье, в 3 часа 33 минуты. Гроб опустили на гроб мужа. В 1945-м, сразу после войны, на русском кладбище под Парижем, это было в порядке вещей. И, поскольку её интимный дневник - «Дневник любовных историй» - опубликуют на Западе только через четверть века, никто, стоя у её могилы, так и не узнал, что усопшую по-настоящему интересовали в жизни только две вещи: любовь и как раз - смерть. Она не успеет, увы, закончить поэму «Последний круг». Зато успеет написать в ней: «Любовь - это главное в человеческой жизни; любовь связывает небо и землю»...

Я говорю о Зинаиде Гиппиус. О декадентской мадонне, «белой дьяволице» - о женщине, которую сам Бог, как пишут, удостоил «ручной выделки», выпуская всех прочих «пачками» и «сериями». Наконец, о поэтессе, которую при жизни звали «Достоевским русской поэзии».

Таких, как она, не было. Да и не могло быть. Ведь целью её существования было стать «не как все». Отказалась от титула (говорят, была из рода баронов фон Гиппиус), не желала, будучи полунемкой, учить немецкий, носила мужскую одежду, отбирала у влюблённых в неё обручальные кольца и вешала их в изголовье кровати и, представьте, издевалась над постельной, «той смешной любовью», про которую, как писала, «только знаю». Это, наверное, главное - была необычна в любви. Считала любовь чудом, поиском совершенства.

«Мне нужно то, - писала, - чего нет на свете...» Возможно, именно потому, несмотря на 52 года супружества с писателем Мережковским (она гордилась, что они не расставались ни на один день), в её жизни была и скандальная «жизнь втроём» (когда она с мужем и Дмитрием Философовым пыталась уравнять человеческую любовь с любовью к Христу), и не идущие дальше поцелуя (но полные страданий и страсти) «измены» мужу, и гомоэротическая склонность к женщинам. Нина Берберова, знавшая её, написала: «Она выработала в себе две внешние черты: спокойствие и женственность. Внутри она не была спокойна. И она не была женщиной...»

Так кем же была эта очаровательная, эпатажная, блистательно-талантливая и язвительно-умная «неистовая Зинаида»?

Потайная тетрадь

Жарким днём в начале августа 1927 года на парапете набережной Круазетт в Каннах сидели, безмятежно болтая ногами, две женщины. Со спины выглядели ровесницами, хотя одной было 58 лет, а другой - 26. Первую молодили шелковый полупрозрачный шарф, который развевался вокруг шеи, тяжелые рыжие волосы, уложенные в прическу, и худенькая гибкая спина под розовой кофточкой. Обе были поэтессы, обе известны в России, из которой эмигрировали, и обе, это ясно ныне, остались в истории русской литературы... Они разговаривали, но никто, разумеется, не слышал их беседы. Разве что чайки. Но одна фраза донеслась, представьте, даже до нас: «Ах, Зинаида Николаевна, - воскликнула та, что моложе, - вас уважают за то, что вы интересуетесь возвышенным!..» «Я чуть не упала с парапета от такого понимания моей "формулы", - усмехнётся потом Гиппиус. - Это Толстой интересовался «возвышенным». Я иное разумела. Интересоваться интересным. Это главное...»

Зинаида Гиппиус на портрете Л. Бакста. 1906 год
Зинаида Гиппиус на портрете Л. Бакста. 1906 год.

Да, одна из сидящих на парапете была Зинаида Гиппиус, вторая - Нина Берберова. Берберова скажет позже, что Гиппиус в эти годы если и возражала кому-либо, то не иначе, как укрываясь от мира «иронией, капризами, манерностью». Но добавит: даже Бунин не мог победить её в споре, а его «житейский, элементарный, бытовой ключ» понимания жизни был ей и смешон, и неинтересен. Она же, повторяю, интересовалась интересным, а «интересное» о бывает, считала, «всех размеров и состояний». И Бог, и дьявол, и поросёнок, и любовь, и звёзды. Интересны даже водяные пауки в ручье, на которых она с мужем загляделась как-то в Альпах; те так работали лапками, что Мережковский закричал вдруг: «Зина! Они - против течения! Они совсем, как мы с тобой...» Да, они и оба, и поодиночке во всём были против течения! Так было в их жизни всегда. А началось, возможно, в Петербурге, когда они поселились в знаменитом доме Мурузи - на Литейном, 24.

Это легендарный дом, о нём можно было бы долго рассказывать. Скажу лишь, что нобелевский лауреат Иосиф Бродский, живя в нём же (только ему и висит здесь мемориальная доска), долго обманывал других, да и сам, кажется, обманывался, утверждая, что Гиппиус с Мережковским жили когда-то именно в его квартире. Это не так, хотя последняя квартира их в этом доме была, как и «коммуналка» Бродского, действительно на втором этаже.

«Одевалась она очень странно. В молодости оригинальничала, носила мужской костюм, вечернее платье с белыми крыльями, голову обвязывала лентой с брошкой на лбу. С годами это оригинальничанье перешло в какую-то ерунду»

Надежда Тэффи

Но если подняться на пятый этаж, куда семья Мережковских вселилась вначале, то вы окажетесь у дверей, за которыми 116 лет назад, февральской ночью 1892 года, узкобедрая, гибкая, 23-летняя женщина с пышными, «спущенными» на ночь волосами зажгла на столе керосиновую лампу (в виде совы с желтыми глазами) и, раскрыв чистую тетрадь, вывела по-французски: «Дневник любовных историй».

Муж её, писатель Дмитрий Мережковский, давно спал; «жаворонок» - он работал по утрам. Тишина, тьма за окном, жар от натопленной печи. Но щеки женщины горели от иного - от угара тайных и мучительных мыслей. «Так я запуталась, что хочется оправдать себя. Наивность белая. Думала, поцелуй и есть падение. А ведь мне дан крест чувственности. Неужели животная страсть так сильна? Да и для чего она? Чистота победила. Тело должно быть побеждено...»

Дневники Гиппиус будет вести почти всегда. По цвету обложек назовет их: «Синяя книга», «Черная тетрадь», «Серый блокнот». Писала о пережитом, о мировой войне, революциях, эмиграции и почти все тетради сразу публиковала. Ещё бы: её мнения подхватывались на лету писателями, титулованными особами, министрами, её подходы к жизни в стихах, прозе, драматургии на все лады обсуждались в столичных салонах и в печати, а дела, вроде учреждения «Религиозно-философских собраний», приобретали оглушительный общественный резонанс. Всё так! Но вот странность, сегодня именно дневник о любви, который был не для печати («я сожгу его перед смертью») и который на родине опубликуют лишь через полвека после кончины её, нельзя читать без настоящего, подлинного волнения. Ибо о любви размышляла она, «Зинаида прекрасная», «обольстительный подросток», как назовут её поэты Брюсов и Маковский, а с другой стороны - «панночка Вия», по словам Одоевцевой, или, как совсем уж круто отозвался о ней Лев Троцкий - вообще «ведьма». Тот так и напишет: «Я не верю в нечистую силу. Ни в чертей, ни в ведьм. Впрочем, в ведьм верю», - вспомнил Зинаиду Гиппиус...

Словом, о любви, о том, как примирить на четвёртом году замужества душу и тело, размышляла интеллектуалка, человек без предрассудков, умный поэт и поэтичный ум. «Да, верю в любовь, как силу великую, - писала в ночи. - Верю, но знаю, чуда нет и не будет. Сегодня сижу и плачу целый вечер... Не буду же просить подставить мне лестницу к облакам, раз у меня нет крыльев... Хочу того, чего не бывает. Хочу освобождения. Я люблю Дмитрия Сергеевича, его одного. И он меня любит, но... как любят здоровье или жизнь. А я хочу... Я даже определить словами моего чуда не могу»...

«Лестница к облакам...»

А за три года до первой строки в её дневнике на розовый коврик в тифлисском Михайловском соборе новобрачные, представьте, ступили разом. Примета эта, впрочем, значения иметь не будет, Зина в семье всё равно будет главной.

Она познакомилась с Мережковским всего полгода назад - и, разумеется, самым загадочным образом. Зина тогда, увлекаясь поэзией, даже рифмовавшая кое-что для себя, по-настоящему вообще-то восхищалась стихами Надсона. И вдруг в зачитанном до дыр столичном журнале ей среди дифирамбов Надсону попалось имя молодого поэта, друга, кстати, Надсона - Мережковского. Имя почему-то запомнилось. А летом, когда она с матерью отдыхала в Боржоми, Мережковский, путешествуя по Кавказу, случайно оказался там же. Лил дождь, в гостиницу «Кавалерская» он не попал и решил немедленно уехать. Но на почте, где заказывал лошадей, его узнал молодой почтарь, латыш Якобсон, которого все звали Силой, который тоже писал стихи и, убеждая Зину выйти за него замуж, говорил ей: «Вы sila, и я sila; вместе мы горы сдвинем...» Этот Сила и уговорил юного Мережковского остаться, а сам в тот же вечер через знакомого гимназиста передал Зинаиде, что у него живет буддист из Индии, ходит в халатах и ни с кем не разговаривает. Зина гимназисту расхохоталась в лицо: «Это вздор. Никакого нет ни буддиста, ни халатов, а живёт у него просто Мережковский». Почему «выскочило» это имя, она не узнает никогда: интуиция, провидение, мистика. Но ровно через 10 дней, так не бывает даже сегодня, в наше грешное время, как-то само решилось, что они с Мережковским поженятся. «Он просто говорил весело, живо и интересно - об интересном». Смущало одно: «Он - умнее меня. Я это знаю, и всё время буду знать и терпеть». Правда, это и радовало, ибо женихи её (и Жером, и беленький красавчик Ваня) - все, увы, были дураками, из-за чего она презирала даже свою любовь к ним...

Из церкви новобрачные пешком отправились домой, где их ждал просто завтрак, только с шампанским, а затем день прошел ровно как вчерашний. «Мы с Дмитрием продолжали читать в моей комнате вчерашнюю книгу, потом обедали». Вечером он ушел в гостиницу, а она легла спать и, как пишет, забыла, что замужем. Да так забыла, что на утро едва вспомнила; просто мать крикнула ей через дверь: «Муж пришел. Вставай!» «Муж? - пишет она - Какое удивленье!..»

Так что же, и брачной ночи не было? - спросите, возможно, вы. Не было. Ни свадьбы, ни ночи. И современники, и биографы её все сходятся во мнении - Зина осталась девицей. «Она на самом деле - девушка, - защищал её поэт, «мэтр» Серебряного века, Вячеслав Иванов. - С Мережковским её союз - чисто духовный. И все намёки - гнусная выдумка...» Михаил Золотоносов, пять лет назад выпустивший книгу о братьях Мережковских, тоже уверенно пишет: Мережковский отказался «от плотской жизни с женой». Она же через годы скажет в дневнике: «О, если б совсем потерять эту возможность сладострастной грязи, которая, знаю, таится во мне и которую я даже не понимаю... Ибо я ведь и при сладострастии, при всей чувственности не хочу определенной формы любви, той, смешной, про которую знаю... Я умру, ничего не поняв. Я принадлежу себе. Я своя и Божья...»

«Зимой она носила какие-то душегрейки, пелеринки, одна на другой. Когда ей предлагали папироску, из этой груды оберток быстро, как язычок муравьеда, вытягивалась сухонькая ручка, хватала её и снова втягивалась»

Надежда Тэффи

Комплексы, патология, упрямство, презрение к «общим местам» даже в чувственной сфере? - не знаю. И никто уже не узнает! Но, скорее всего, ум, не позволяющий ей «перешагнуть» в себе нечто, что и так ей не было подвластно. Ведь она, при всём неприятии чувственной любви, всю жизнь будет отважно ставить вопросы, на которые, как мне кажется, и сегодня нет ответов. Любовь это что, спрашивала себя, победа, власть над партнёром или кроткое смирение? Возможно ли в любви абсолютное равенство мужчины и женщины? Не в том ли оно, что любовь в мужчине это некое «женское» в нём, а в женщине - «мужское»? Совместима ли на вершинах своих любовь к Богу с людской любовью? И причём здесь «звериная» (её слово), плотская любовь, которая тоже ведь дана Богом? Неужто и Христос мог, как человек, хихикать и заниматься тем стыдным, чем занимаются любовники? Наконец, кто более счастлив в любви: тот, кто любит, или кто любим, кто умнее или глупее партнера?.. Так что беспримерный поединок с собой, некое самоисследование, научный опыт и одновременно эксперимент на себе начался у неё, считайте, прямо из-под венца...

Гиппиус и Мережковский 1920 год.
Им никогда не было скучно вдвоём. Гиппиус и Мережковский 1920 год.

«Не ведаю, восстать иль покориться, - писала в стихах. - Нет смелости ни умереть, ни жить... Мне близок Бог - но не могу молиться, Хочу любви - и не могу любить. Я к солнцу, к солнцу руки простираю, И вижу полог белых облаков... Мне кажется, что истину я знаю - И только для неё не знаю слов...»

Любовь - это поединок умов...

«Славянский базар» - так называли этот огромный московский дом на Никольской. Он пока цел ещё, хотя давно уже не тот. А ведь здесь, в уютном отеле, состоялась когда-то встреча двух светил поэзии, двух идеологов декаданса, двух «прокуроров» русского стиха - Зинаиды Гиппиус и Валерия Брюсова. Было 12 часов солнечного декабрьского дня, вспоминал Брюсов: «Вхожу, и первое, что вижу, раздетой Зинаиду Николаевну. Разумеется, я постучался, получил "войдите", но зеркало так поставлено, что в нём отражается вся спальня. «Ах, мы не одеты, но садитесь»...

В этот приезд она поразит Брюсова многим. И тем, что ходила только в белых платьях («у меня иного цвета кожа не переносит!»). И тем, что без московского жеманства прямо призналась, что у неё болит живот («не удивляйтесь, у нас принято говорить, когда живот болит»). И тем, что на лекции её мужа о Гоголе, которая состоится в Историческом музее, поймав солнечный луч на блестящую пряжку своего ботинка, пускала «зайчики» на лбы и носы чинного президиума. Она вообще всех и всегда поражала - это было сутью её. На обеде с иерархами церкви, например, могла капризно сказать соседу-священнику: «Как скучно! Подают всё одно и то же. Опять телятина! Надоело. Вот подали бы хоть раз жареного младенца!..» Иерарх побагровеет, поперхнется и с тех пор будет бегать от неё. В другой раз, зазвав к себе «в салон» уже знаменитого Горького, поставит свой стул посреди комнаты, наведёт на мешковато сидящего в углу «Буревестника» золоченую лорнетку и спросит в упор: «Ну, что вы обо мне думаете?..» Горький пробурчит что-то бессвязное, а Мережковский голосом чревовещателя пояснит: «Зинаиду Николаевну понять нелегко. У моей жены душа тёмная. У моей жены душа чугунная». Зина же, закинув ногу на ногу, наклоняет своё гибкое тело в сторону Горького и, не сводя с него лорнета, светлым, четким голоском тут же вторит мужу: «Да, у меня душа тёмная. Да, у меня душа чугунная...» И, растягивая в змеиную улыбку яркий рот, долго будет наслаждаться смущением новоявленного классика. Недаром друг Мережковских, литератор Перцов, скажет о ней после первой встречи: «Я чувствовал когти в бархатных лапах умной тигрицы...»

Но особенно удивит Брюсова тем, что ни с того ни с сего в пух разругает знакомого ему петербургского критика, искусствоведа, редактора солидного журнала «Северный вестник» Акима Волынского. Брюсов, вообразите, в дневник запишет: она не хочет печататься с Волынским даже под одной обложкой. Почему? Брюсов просто не знал, не мог знать, что Волынский ещё недавно был самой большой любовью Зинаиды, что Мережковский, муж её, известный уже писатель, даже провожал её на свидания с ним, и что роман этот закончился полным поражением Зинаиды...

Гиппиус и Аким Волынский (Флексер).Настоящее имя Волынского - Хаим Флексер. Зина влюбилась в него на шестом году замужества. Настолько серьёзно влюбилась, что хотела травиться. Писала ему письма, иногда по два в день, и подписывала их интимно - «Зизина». Лишь два из всех были подписаны: «Мережковская-Гиппиус». Первое короткое: «Даю право на издание всех моих произведений, стихотворных и прозаических Акиму Флексеру при жизни и после моей смерти». Каково?! Кто хоть раз издавался, тот знает, что значит подобное письмо - почти завещание. Второе письмо было ещё короче: «Зинаида Николаевна Мережковская-Гиппиус желала бы знать, когда она сможет получить свои портреты и письма взамен возвращенных?»

Вот между этими двумя письмами и лежали три года их любви. Потом, на старости лет, когда Гиппиус, по словам писателя Ремизова, была уже «вся в костях и пружинах», она станет издеваться над тем, кого нежно звала когда-то «Амом» и «моим мальчиком». Напишет, что смеялась над Волынским за то, что он ездил за ней «хвостиком», что был недостаточно «тонким» и (ха-ха-ха!) «не умел отличить статую от картины». Это он-то не умел - автор столь блистательной книги о Леонардо, что за неё сразу же стал почетным гражданином Милана. Разумеется, это была всего лишь месть уязвленной женщины, месть за то, что когда-то сходила с ума от любви...

«Приходите в ресторан Палкина, - писала ему в разгар романа. - Буде у вас нет денег - не смущайтесь»... «Жду вас в Летнем саду в 3 часа»... «Вы найдёте меня на Балтийском вокзале, к поезду в 4.20»... Её с самого начала пленяло его обещание «быть чистым всю жизнь», как и она. Он же потом вспоминал: «Передо мною была женщина-девушка, тонкая, выше среднего роста, сухая, как хворостинка, с большим каскадом золотистых волос». «На поверхности, - писал, - была «настоящая комедия любви, обаянию которой все и поддавались», а внутри - «бури серьёзнейших мотивов, мир какого-то фантастического бреда». «Любите ли вы меня сегодня? - спрашивала в сотый раз в записочках. - Сколько времени я вас не видала! Я так не могу. А вы?». И следом, в тот же день: «Вы мне нужны навек, до времени, когда я лягу в землю». Требовала: «Хочу невозможного, подснежников в июле». Жалела: «Дружок, радость моя, у меня внутри что-то рвётся, когда вам печально. Ведь люблю, люблю вас». Надеялась: «Теперь нас ничто не разлучит. Целую вас так, как только вы хотите...»

Он устанет от её бешеного напора: «Я не стану шляться по улицам», «днём всякий человек имеет право работать», но её было уже не остановить. «Не права делают любовь, а любовь даёт все права», - будет перечить ему. «К черту вашу работу идиотскую». Однажды пришла к нему, когда его не было дома, и писала оттуда не письмо - форменный репортаж: «Лезу в стол. Нашла дамский конверт с цветочком (с "маргаритками"). Есть ещё правый стол. Лезу. Нашла массу неизвестных женских имён, написанных вашей рукой. Что это?.. Иду на разведку в спальню...» А потом вслед за этим письмом как раз и позвала на Балтийский, к отходящему поезду. Написала: «Ваша теперешняя любовь находится на одной из первых ступеней той лестницы, ни для кого не доступной - на вершине которой мне необходимо вас видеть...»

Увы, таких мерок даже дважды почетный гражданин не смог бы выдержать. Расстались у её подъезда на Литейном. «Мы говорили грубо и гадко. "Вы... вы раскаетесь. Я такой человек, который никогда не будет в тени". - "Рада за вас. Сожалею, что не могу сказать этого про себя"... Мы встали... Крупинки пыли скрипели под моей ногой. У двери он сказал: "Так мы расстаёмся?" - "Так мы расстаёмся?" - повторила я. - "Да... не знаю... Ничего не знаю..." - "Но ведь я же вас очень люблю..." - И верно, - пишет она, - не много было любви в моём голосе, потому что он съёжился и посмотрел на меня почти ненавистническими глазами. Я... подумала: "Боже мой! Сколько раз эти выпуклые глаза с красными веками плакали передо мной от злобы и жалкого себялюбия! И он считал их за слёзы любви!.." Я повернулась и вошла в подъезд...»

Простилась гордо, но позже, в дневнике, признала своё поражение: «Я давно предчувствовала и боялась, что конец будет безжалостный для меня... На шее под самым подбородком я чувствую невидимую верёвку, которая меня бесит».

Впрочем, от этой любви сохранились ещё две фразы её. Влюбившись в него, она не без удивления записала в дневнике: «А ведь он умнее меня». Но перед разрывом в письме к нему бросила: «В сущности, я умнее»... Смешно! Словно любовь - поединок умов! А через несколько месяцев после разрыва с Волынским, зная точно, что любила, но не была любима, честно запишет в дневнике: «Я рада поцелуям. В поцелуе - оба равны. Ну а потом? Ведь этого, пожалуй, и мало. Явно, надо выбрать одно: или убить в себе, победить это "целомудрие" перед актом, смех и отвращение перед всем, что к нему приводит, - или же убить в себе способность влюбления, силу, ясность, ожог и остроту... Это так; но - т-с-с! Потом! Потом! Нельзя теперь...»

«Тут какая-то тайна...»

Любовь - ожог, она поняла это к середине жизни. Не раз, кстати, обжегшись уже. Но дальше не умела, а скорее всего, всё-таки не могла быть в любви «как все»... Как во всём в жизни. Пока не столкнулась в Риме со своей недавней знакомой - странной молоденькой девушкой в парусиновом платье, соломенной шляпке и лиловых чулках на жалких ножках. Та больше всего на свете любила, представьте, розовые лилии. Вот вместе они и покупали эти нежные цветы 109 лет назад в симпатичном римском магазинчике...

Они познакомились на Сицилии, в Таормине. «О, Таормина, - писала Гиппиус. - Жгущий ночной воздух, странное небо с перевернутым месяцем, шелковое шелестение невидимого моря». Девушку звали Элла Овербек, англичанка, баронесса, но из русских. Вечером случайно остались вдвоём на какой-то каменной лестнице. Опять лестнице! Она и стих, посвященный Элле, назовёт потом «Лестница». В тот вечер в руках у девушки была красивая палка с инкрустациями. «Покажите мне её», - попросила Гиппиус. «И когда она мне её протянула, у меня было непреодолимое чувство: ведь я с этим существом всё могу сделать, что хочу, оно - моё...» Опять ожог? Знакомое чувство. Но сразу - и власть! Может, и любовь - власть? Помните, «неразрешимые вопросы» её? Увы, у Гиппиус снова оказалось всё гораздо сложнее. «В браке, - напишет, - сильнейший духом ведёт слабейшего, а там, где брачное извращение, - дух обмирает у сильнейшего и властвует слабый. На обмирание жутко смотреть, но нельзя не видеть. Тут какая-то тайна...»

Тайну эту Элла Овербек, кажется, разрешит. После короткой встречи на лестнице в Таормине она уедет и пришлёт письмо. «Могла бы, - напишет ей, - присоединиться к вам в Риме на несколько недель». Зина запомнит, что почему-то обрадовалась этому. Что это было: дружба, любовь, садистское желание власти - не знаю. Знаю, что через некоторое время обе они и найдут тот цветочный магазин в Риме; только там всегда были розовые лилии - любимые цветы Эллы. «Иногда мне кажется, - писала Гиппиус, - что есть, должны быть люди, похожие на меня, не удовлетворённые формами страсти... А потом я смеюсь.

Ну, есть. Да мне-то не легче. Ведь я его, такого человека, не встречу... Через несколько лет я буду старухой (обозлённой прошлым, слабой старухой). И буду знать, что неверно жила. Да, наконец, если теперь, сейчас встречу - разве поверю?..»

Как же, в сущности, была она одинока! Вот драма её! Через сорок лет после Рима она, став уже «старухой», в письме к Грете Герелл, шведской подруге, вдруг вспомнит, что Овербек в 1902 году приезжала в Петербург, даже сочиняла хоровую музыку для трагедий «Ипполит» и «Антигона», которые ставились в переводах Мережковского, но она с ней уже не встречалась. А в конце письма у неё неожиданно вырвется, как вырвалось некогда имя будущего жениха её, фраза, которую без искренней жалости читать невозможно: «Может быть, - напишет про Эллу, - она была единственным человеком, по-настоящему, самозабвенно, преданно любившим меня». Единственным, подчеркнёт это слово! Ужасно! И что после этого, думаешь, все её книги, аплодисменты её стихам, всесветная слава, орден Святого Саввы от короля Югославии за вклад в русскую культуру, наконец с таким трудом достигнутый непререкаемый литературный авторитет? Что всё это рядом с запоздалым прозрением - была любима и потеряла любовь? Разве не здесь ответы на её вопросы?..

«Один человек - половина человека...»

Революцию Мережковские встретили в Петрограде. Мимо углового балкона их и прошли к Таврическому дворцу (и стройными рядами, и безликими толпами) сначала Мировая война, потом - революции, а затем - и война гражданская. «Черный, грязный, усыпанный шелухой подсолнухов город, с шатающимися бандами расхлястанных солдат» - эти слова Гиппиус равно относились ко всем этим событиям. «Если гаснет свет - я ничего не вижу. // Если человек - зверь, я его ненавижу. // Если человек хуже зверя - я его убиваю. // Если кончена моя Россия - я умираю» - напишет в сборнике «Последние стихи», который в 1918-м успеет выпустить ещё без цензуры.

«Раскрашенная, в парике, оглохшая от болезни, - такой увидел её здесь Корней Чуковский. - Сидит за самоваром - и ругает с утра до ночи большевиков, ничего кроме самовара не видя и не слыша»... Да, она и муж её опять были «против течения», только никто их уже не любил. Ни Керенский, ни Савинков, ни Блок, ни Вырубова - никто из бывавших здесь. Но им было наплевать уже. Страдали от потери только одной любви - от распадавшегося в этом доме союза с Дмитрием Философовым, от того самого «брака втроём», как годами злословили вокруг. Разумеется, никакого брака «втроём» не было. Был союз для создания Новой, небывалой ещё Церкви: резали при свечах хлеб на белой скатерти, пили вино из одной чаши, молились, целовали в ладонь руки друг другу и обменивались крестами. Из этого родились, кстати, знаменитые «Религиозно-философские собрания» для свободного обсуждения вопросов церкви и культуры. Но теперь даже Философов уходил от них, вернее - от неё. Ведь он был дорог особенно ей - ей опять казалось, что она любит. Об их отношениях напишет потом Сергей Маковский: «Я был свидетелем завязки этой странной любви между женщиной, не признававшей мужчин, и мужчиной, не признававшим женщин. Уточнять не буду. Одно надо сказать: она сделала всё от себя зависевшее, чтобы дружба их стала настоящей любовью, в данном случае женщина победила в ней неженщину...»

Да, с Философовым она сделала последнюю попытку одолеть целомудрие своё, взять ту «верхнюю ступеньку» лестницы любви, стать, наконец, даже глупой рядом с ним, но... Но проиграла. Философов до отвращения не признавал женщин. Она вообще еле уговорила его бежать с ними из этого дома на Запад...

Уезжали легально, якобы в южные города - читать лекции. На вокзале, пишут, в толпе теряли чемоданы, до последнего не могли пробиться в вагон, и Мережковский кричал, выдумывая на ходу: «Я член Совета. Я из Смольного!..» Но и это не помогало. Потом он взвизгнул: «Шуба!» - с него, очевидно, в давке срывали шубу. Словом, жуть! Но потом, скрючившись в купе, куда набилось двенадцать человек вместо четырёх, летя в ледяную неизвестность, она, видя перед собой двух Дмитриев - мужа и Философова, не могла, наверное, не думать о том, что сформулировала уже для себя: «Даже в самом счастливом браке, полном любви, душа и тело человека смутно тоскуют порою: а ведь что-то есть лучше! Это хорошо, но есть лучше; и это, пусть хорошее - всё-таки не то! Не то!..»

«Я не согласна» - эта фраза наиболее часто - кстати или не совсем кстати - произносимая ею. Её разговоры часто начинаются именно с неё: «Я не согласна с Эйнштейном! или - с Бергсоном»...

Ирина Одоевцева

Любовь - неисполнимость - вот что следует и из этих слов. Говоря шире, следует из всей жизни Гиппиус. Ей довелось любить, её любили, у неё была связь с женщиной, которая не признавала мужчин, потом с мужчиной, не переносящим женщин. Она металась, как в заколдованном круге, как в умственной западне, из которой ей было, видимо, уже не выбраться. Всё прошла в жизни и только теперь, кажется, поняла главное: любовь - это не просто неисполнимость - это лестница к облакам. Или, другими словами, недостижимое совершенство...

Любовь и смерть - вот две, помните, самые интересные для неё вещи? Увы, смерть её окажется совсем неинтересной - как у всех. Умрёт в своём парижском доме на улице Колонэль Боннэ. Сначала умрёт Мережковский, а через четыре года, в 1945-м - она. До последних дней оба ежедневно ходили гулять в Булонский лес («гулянье - свет, - любил приговаривать Мережковский, - а негулянье - тьма»), потом - в одно и тоже кафе - пить кофе. Он в потёртой бобровой шубе, привезенной когда-то из России, она в шубе рыжего меха, розовой шляпке и всегда - на высоких каблуках. Глядя на них, идущих под руку, было непонятно, писал свидетель: кто за кого держится? Хотя непонятно другое - зачем это было понимать кому-то? Главное, они, как и полвека назад, держались друг за друга. Вообще - держались! В их парижский дом приходило всё русское зарубежье: Зайцев, Бунин, Ходасевич, Георгий Иванов, Тэффи. Гиппиус - сухая, сгорбленная, вылинявшая, полуслепая ведьма «из немецкой сказки» - всех встречала на диване под лампой. Сидела в старой, но ещё элегантной кацавейке, курила тонкие папиросы, вышивала гладью, поблескивая наперстком на узком пальце. «Притворяясь более близорукой, - писала о ней Берберова, - более глухой, иногда переспрашивая что-нибудь, прекрасно ею понятое. Между нею и внешним миром происходила постоянная борьба-игра». Словно она, добавлю от себя, как и раньше, как всегда, всё ещё была на сцене. Словно вновь и вновь доказывала всем: она - «не как все». Любила смутить гостя бесстыдным вопросом в лоб, прямотой «от земли», вывертом. Гладя кошку по имени «Кошшшка» (с тремя «ш»), смеялась, что в итоге жизни так и не выучилась «готовить суп». Обожала парадоксы, цедила сквозь зубы: «Если надо объяснять... то не надо объяснять». И все опасались лезть с вопросами, ибо никто не хотел выглядеть дураком. Или говорила: «Один человек - это половина человека». И все смотрели на Мережковского в кресле (он и умрёт в этом кресле у камина), думая, что он и есть её «половина». А она, кажется, смеялась внутри. А может, плакала - кто знает. Ведь в поединке между скептическим умом и страдающим сердцем её вряд ли возможен победитель...

Перед смертью - вот насмешка судьбы! - у неё отнялась правая рука. Та, которой писала всю жизнь. Она не успеет закончить не только последнюю поэму, но и книгу о муже. Но известно точно: последними, написанными её рукой словами были: «Я стою мало. Как Бог мудр и справедлив». И ещё известно, что, несмотря на вечного мужа, на постоянную толпу вокруг, она, оказывается, всю жизнь была страшно одинока. Об этом каждая страница её интимного потайного дневника!

Одинока, как бывает абсолютно одиноким человек, взобравшийся на высочайшую вершину. На ледяной пик, за которым только облака, небо, Бог. Или как ракета, преодолевшая притяжение земли в поисках неземной любви. Это, кстати, не мои слова. Так сказал о ней летописец русской эмиграции Юрий Терапиано. «Она всегда была подлинной русской патриоткой, глубоко любящей свою родину, - написал он и вдруг добавил: - В ней есть холодный блеск взлетающей с земли ввысь ракеты - ракеты, обреченной неминуемо разбиться о какое-нибудь небесное тело, не будучи в состоянии вернуться назад и рассказать нам о том, что там происходит...» Поразительно, согласитесь, что он думал так! Она ведь и последнюю поэму писала будто бы с огромной, неземной высоты. «...Там, на земле, я женщиной считался, - писала. - Но только что заговорю стихами, Вот как сейчас, сию минуту, с вами, Немедленно в мужчину превращался...» А затем, непонятно у кого вдруг, у Всевышнего, что ли, спрашивала: «Как знать могу, кто я? И было так до смерти. Хотите верьте мне, а то не верьте... Но я другого не могу сказать...»

Она, «неистовая Зинаида», если судить по последним строчкам её, ушла от нас загадочно. Как всё, что было связано с ней на земле. Не иначе, видно, чтобы остаться в памяти всё-таки «не как все». Остаться «тайной тайн».

Вячеслав Недошивин
Любовные истории
Lady-international.com

02:06
2806
Нет комментариев. Ваш будет первым!